Румынская повесть 20-х — 30-х годов - Генриэтта Ивонна Сталь
Эксперимент зашел слишком далеко, притязать на избавление — бессмысленно. Если бы любовь порождалась красотой или умом, как проповедуют идеалисты-философы, искажающие каждый на свой лад естество природы, или сродством душ, как шелестят бесполые существа (вольная интерпретация: драгоценнейшая подруга, душа моя постигла твою. Обнажимся!) — избавление от любви было бы возможно. Но причина любви ни в этике, ни в эстетике. Столь возвышенными материями не объяснить всех причуд и безумий любви-тиранки. Природа любви иная. Любовь — плоть и суть бытия, она — желание жить, а еще точнее, нежелание умереть, на первый взгляд кажется, что это одно и то же, но нет, это совершенно разные явления.
Любовным зовом мужчина призывает женщину быть ему помощницей против смерти. Потому-то и «крепка, как смерть, любовь». Потому так безудержен и безжалостен эгоизм двоих. Потому так полно, так сладостно и несравненно их счастье — они вдвоем и противостоят темной безжалостной смерти. Потому оправдываются ложь, подкуп, похищение, преступление — только бы быть вместе! Человек, сам того не осознавая, отдает предпочтение праву жить перед правами морали и общества. Потому так тесно связаны между собой чувствительность к природе и чувствительность к женственному: природа устрашает великолепием своей вечности, напоминая о нашей бренности и беззащитности. Потому все так безысходно и болезненно в сорок лет — смерть уже шлет своих вестников, и в испуге ты судорожно цепляешься за жизнь, но любимая тобой женщина, преисполненная тем же стремлением не умирать, тянется к молодости, которая вернее обеспечит ей бессмертие.
Улыбкой, голосом, каждым движением влюбленные говорят, что любовь — это забота об увековечивании хрупкой и недолговечной жизни, на создание которой природой потрачен не один миллион лет и которой она так дорожит теперь, что хочет продлить и сохранить во что бы то ни стало. Телесный человек со всеми своими жилами, костями, нервами, мускулами — лишь средство, он слуга и вместилище капли вечности, которую обязан хранить и передавать из поколения в поколение, покуда не погаснет солнце… Потому ты и не вправе притязать на избавление от любви, несчастный! Кто ты такой, чтобы просить об избавлении? Я страдаю и мучаюсь, когда вижу Аделу, стремительную, торопящуюся, живущую.
Целомудренным женщинам не следовало бы двигаться! И если быть последовательным, то дышать тоже! Лучше им не существовать вовсе! Но их и не существует…
Завтра она опять будет кокетничать, как кокетничала сегодня, как кокетничала вчера, — кокетничать и притворяться, играть в готовность откликнуться на мой страстный немой призыв. Ее игра — род благотворительности. Ее кокетство — бескровная жертва на алтарь моего безумия. Но на этом кончается и ее великодушие, и благотворительность: никто не может отдавать то, чем не владеет…
Но… Но как вела бы она себя, если бы и впрямь «любила»? Могла ли быть еще доверчивей, доброжелательней, благожелательней к мужчине, который не только не признается в своем чувстве, но хочет от него убежать, и она это прекрасно видит? Не будь у меня болезненного отношения к собственному возрасту, разве сомневался бы я, каковы ко мне ее чувства? Требовать от нее еще большего было бы непорядочно, и ее отношение ко мне уж не есть ли то самое доказательство, которое она посулила мне в одном из наших разговоров?
Но! но! но! — не обольщайтесь, дружище! Не разделяй вас непреодолимая пропасть, разве была бы она так раскована с вами? С молодым человеком, не суть важно, влюблен он или нет, а если влюблен, тем паче, она никогда бы не дала себе такой воли. Кокетство, всегдашняя готовность слушать и слушаться значат лишь одно — ты на противоположном краю пропасти, и невозможное, чтобы стать возможным, требует жертв. Но с другой стороны, не проще ли ей быть спокойной, любезной и безразличной? Тогда и доказывать ничего бы не требовалось, все было бы и так ясно.
Сдвиг на волосок в довременной туманности, — и мы с Аделой оказались бы ровесниками.
…Но к чему хвататься за волосок! Все было бы тогда иным — солнечная система, земля, жизнь на этой земле. Нет, ни одна из гипотез о том, что мы с Аделой можем быть вместе, не выдерживает критики. Разлука наша свершилась на небесах.
Десять лет назад я был молод и полон сил. Нет, нет, я вовсе не самонадеян, и если бы я тогда повстречал Аделу! Впрочем, возможно, что и тогда… Предположение, что и тогда она бы меня не полюбила, казалось бы, должно послужить мне утешением. Однако именно оно приводит меня в исступление. Услышь я от нее десять лет назад, что она не любит меня, я был бы во сто крат несчастнее, чем теперь. Теперь я могу обвинять во всем время, тогда — только себя.
А что, если она все-таки… Чего не бывает на свете? И сон в летнюю ночь… И Титания… Метафора, однако, не слишком лестная. И вместе с тем слишком лестная, если вспомнить и слегка переиначить пословицу о молодом осле и почтенном льве. В конце концов, почему бы ненадолго не впасть в грех гордыни и не рассмотреть и эту возможность, — я один, а ночь и не думает кончаться.
Предположим, что я ей небезразличен, но ведь и в этом случае ее чувства своеобразный психологический самообман. Она любит свою собственную доброту по отношению ко мне, и то, что ей кажется любовью, на деле радостная удовлетворенность собой. Доверься я ее доброте и преврати возможность в реальность, она вскоре соскучится и, сама того не желая, накажет меня и за свою скуку, и за мою податливость иллюзиям. Но предположим, — я понимаю, понимаю всю абсурдность, всю нелепость этого предположения! — что и в самом деле Адела меня любит, — и что же? Немыслимое счастье, нарушающее все естественные законы, долго не просуществовало бы. Однако разовьем сие экстравагантное предположение — первое, что я делаю, — прошу ее руки (из всех словесных обозначений это мне кажется наиболее приемлемым). Положение любовницы для женщины постыдно и унизительно, куда унизительнее даже положения неверной жены. Искать любви незамужней женщины и не брать на себя никаких по отношению к ней обязательств, пусть скреплены они нелепыми и бессмысленными ритуалами, значит пренебрегать и не дорожить этой женщиной. Подобную безответственность называют по-разному, — свободная любовь, гражданский брак или еще как-нибудь, — новшества, на которые так падки молодые страны, но суть остается та же — грубый мужской эгоизм. Но униженная и смирившаяся со своим унижением женщина разве может остаться божеством?
Однако, что, кроме унижений, сулит нам и освещенная